www.alexandrmen.ru (alexandrmen.libfl.ru)

Из сборника "Мировая духовная культура"
Библия и литература ХХ века
Беседа вторая


В прошлый раз мы с вами остановились на странном феномене «Двенадцати» — «...впереди Иисус Христос». Некоторые в записках меня спрашивают, что же хотел сказать Александр Александрович этим образом? Те из вас, кто знаком с биографией и творчеством Блока по воспоминаниям, дневникам и письмам, знают, что этот вопрос ему задавали уже его современники, знают, что некоторые люди после этого перестали ему руку подавать. Эта поэма (в сущности, прекрасная, конечно, поэма, одно из сильнейших его произведений) вызвала бурю гнева и возмущения. Знаменитая книга Николая Александровича Бердяева «Философия неравенства», хотя и не касалась непосредственно поэзии, внутренне была нацелена против Блока и тех, кто был с ним.

Блок признавался, что сам не понимает, каким образом там впереди оказался Иисус Христос: нужно, чтобы был Другой (в текстах обычно «Другой» пишут с большой буквы);  «Другой» это что-то вроде антихриста. Так или иначе, безусловно, библейская схема налицо: Христос и за Ним идут двенадцать апостолов новой веры.

Мне кажется, что здесь может быть много различных интерпретаций и нужно обратиться к наиболее простой. Блок — человек, глубоко тяготившийся жизнью, которая его окружала (если вы вспомните поэму «Возмездие»), чувствовавший, насколько предгрозовой была атмосфера в стране на рубеже столетий. Он разделял чувства многих людей, которые вылились в один вопль, горьковский вопль: «Пусть сильнее грянет буря!» Долбя в школе это стихотворение, мы часто забывали о том, что люди начала века чувствовали, читали и переживали это с большим пафосом. Они действительно жили в значительной степени в каком-то затхлом мире — назревала новая эпоха, должно было треснуть яйцо и родиться нечто новое.

Они чувствовали и переживали это по-разному. Вспомните «Скучную историю» Чехова. Иногда, когда наша жизнь становится слишком тревожной, угнетающей и когда хочется, чтобы она была другой, когда возникает ностальгия по более спокойной жизни, я рекомендую людям в качестве противоядия Чехова. Стоит как следует вчитаться в мир этих людей, которым некуда было идти, не для чего жить, которые только говорили: «В Москву, в Москву...» — куда-то, а сами, в конце концов, никуда не шли, жили ни для чего, ничего не делали, которые находились в состоянии стагнации. Надо внутренне перенестись в их состояние, чтобы ощутить человеческую правоту этого крика: «Пусть сильнее грянет буря!» Конечно, никто толком не понимал, какую форму эта буря примет. Конечно, все это были мечты, фантазии.

Но была старинная русская, и не только русская, традиция в литературе и искусстве: вечные, крупные, волнующие темы передавать языком Библии, независимо от того, каким было отношение к Библии у данного писателя или художника. Даже «Старуха Изергиль», несомненно, несет на себе какие-то смутные черты библейских мотивов. Данко, вырвавший свое сердце и освещающий путь людям, — это псевдохристос. Многие художники-передвижники, изображавшие Христа, вкладывали в этот образ свои, часто посторонние, небиблейские мысли. Крамской прямо писал, что хотел изобразить человека, который находится на перекрестке своей жизненной дороги, на развилке путей. Однако если бы он изобразил просто мужичка, который присел отдохнуть на развилке, люди посмотрели бы и прошли мимо, но он изобразил Христа в пустыне в решительный момент Его земного пути, и это, конечно, сразу же как магнитом привлекло внимание тысяч зрителей, и до сих пор привлекает.

Чтобы показать правоту той истины или той ситуации, которую художник хочет передать людям, надо было связать ее с Библией и с образом Христа. Безусловно, Блок хотел сказать: да, идут бандиты, на них бубновый туз (вы знаете, что его пришивали каторжным), но они идут за правое дело, они апостолы какого-то нового мира, который придет после катастроф революционной бури; она сметет старый мир: и интеллигента-витию, и Учредительное собрание, и «товарища попа», который пытается что-то лепетать, — все они сметаются этой бурей.

Надо сказать, что Блок тоже принадлежал к категории людей, которых смела эта буря. Едва ли он был настолько наивным, чтобы не понимать этого. Я думаю, не стоит вам напоминать ту знаменитую сцену, для меня очень значимую, когда ночью в революционном Петрограде Блок стоял у костра, к нему подошел Маяковский, и Блок сказал ему: «Да, в Шахматово сожгли библиотеку, хорошо, хорошо...» Почему хорошо? Да потому, что Блок жил вне этических представлений. Напитавшись некими ницшеанскими идеями, он был в экстазе от «музыки революции». Я могу это пояснить таким примером. Однажды я присутствовал на пожаре. Горел соседний дом. К счастью, никто не пострадал, все успели выйти, вызвали пожарных. Была зима, как сейчас. И вот собрались люди и смотрели. И я заметил, что все смотрят с восторгом: гудение этого колоссального пламени, зимой, когда воздух чистый, непрерывные выстрелы взлетающих головешек, буря — ведь дом рушится! — но все равно зрелище катастрофы обладает магическим притяжением, подобно пене за кормою корабля или пляске огня в костре.

Однако в поэме есть одна маленькая «тонкость»: Христос идет с кровавым флагом, в каком-то странном белом венчике из роз, которого не знает христианская иконография. Христианская иконография Запада и Востока изображала Христа в терновом венце, в сиянии нимба (нимб рисовался по-разному согласно различным традициям), но никогда лично я не видел (а я смотрел тысячи картин и изображений), чтобы кто-либо из протестантских, католических или православных, или внеконфессиональных художников изображал Христа в венчике из роз. Ведь такой  венчик — это античный символ пиршества, на пиру древние римляне украшали себя венцами из цветов. Это совершенно чуждое образу Христа украшение. Тем более кровавый флаг. Но поэт ведь немножко провидец. Если он хотел сказать, что правда идет впереди, и хотел ее изобразить в виде Христа, — он создал образ фальшивого Христа; это, несомненно, псевдохристос. Блок хотел изобразить Другого? Он и изобразил Другого, это был Другой — тот самый, со своими двенадцатью «апостолами», которые вполне его стоили.

Рядом стоят еще два поэта этой эпохи: Есенин и Андрей Белый.

Андрей Белый был человеком, оторванным от действительности, жившим в вымышленном мире. Перед революцией он жил в Швейцарии, где знаменитый в то время основатель антропософии Рудольф Штейнер устроил центр своей гностической школы.

Штейнер был, по-моему, достаточно одаренной и симпатичной личностью, типичным порождением поздней австрийской культуры на рубеже прошлого и нашего века. Его задача была любопытной: он попытался перестроить индуистствующую теософию на христианский лад, окрасить ее по-христиански. Он говорил, что индийский менталитет и вся астральная индийская структура — иные, нежели европейские. Я не уверен, что это так, но культура действительно иная. И он пытался создать вариант гностицизма, то есть тайного знания, с ориентацией на христианские символы.

Когда я думаю о Штейнере, когда читаю его книги (я читал очень много его произведений), когда читаю о нем, я мысленно оплакиваю его. Потому что мне всегда хочется, чтобы такой человек служил истине, служил христианству. Очень жалко и обидно, что он пошел по оккультному пути. В чем отличие оккультного от мистического? Мистическое поднимается вверх, оккультное идет в боковые параллельные вселенные; а поскольку они обманчивы, то человек может всю жизнь проплутать среди этих образов, среди блуждающих огоньков болота, создавать целые системы мирозданий, астральных миров, коридоров, иерархий и завязнуть в этом бесконечном вращении тварного мира.

Я отвлекся на эту тему лишь потому, что Андрей Белый — человек ранимый, неприкаянный, человек, трагически не понявший Церкви. Я должен сказать честно: Церковь была в этом частично виновата, потому что такие хрупкие люди, как Андрей Белый, нуждались в особом подходе. Как говорила одна мудрая женщина, — это овцы стада Христова, но это тонкорунные овцы, и их так просто нельзя взять. Белый как раз и был такой «тонкорунной овцой».

Может быть, кто-нибудь из вас читал «Серебряного голубя», этот роман недавно переиздали. Белый в нем описывает путь интеллигента начала века, который пошел в дикую хлыстовскую секту, где его и убили. Но начинается роман с того, что герой появляется в городе, приходит в храм, где идет служба, где все скучно, все покрыто плесенью быта. Для «тонкорунных овец», изощренных, выросших на Канте и неокантианстве, на символизме, все это было чуждо.

Белый воспринял антропософскую идеологию. Согласно антропософии, Христос — реальная, действующая в мире личность. Но это (я буду говорить упрощенно) не что иное, как дух Солнца. Каждая планета, согласно антропософии, наделена своими духовными мирами и существами, полуфизическими, полудуховными. В какой-то момент истории солярный дух, дух Солнца, стал двигаться к Земле, чтобы изменить духовную оболочку Земли, ее ауру. А поскольку на рубеже столетий действительно в мире что-то менялось, эта концепция казалась очень убедительной и привлекательной. Штейнер раскапывал древние тексты, находил там места, свидетельствующие, что якобы некие ясновидцы видели ночью двигающееся Солнце (на самом деле это не так, они имели в виду другое). Так или иначе, Штейнер говорил: «Христос — это духовное Солнце, пришедшее на Землю и изменившее ее ауру». И в мировых событиях Андрей Белый видел это изменение ауры.

Какие же это события? Он приехал из прекрасного далека во время мировой войны и написал поэму «Христос воскрес», полный аналог «Двенадцати». Любопытно, что именно три столпа символизма: Брюсов (но тот был просто труженик пера), Белый и Блок восприняли эти события исключительно восторженно. Должен сказать, что у Андрея Белого восприятие переворота оказалось гораздо более глубоким, чем у Блока. Это был некий гимн, восторг библейского созерцания. И форма острая, такая же смелая, как у Блока. Я зачитаю несколько строк, поскольку не все вы, наверное, читали эту поэму.

1
В глухих
Судьбинах,
В земных
Глубинах,
В веках,
В народах,
В сплошных
Синеродах
Небес
       — Да пребудет
       Весть:
       — «Христос
       Воскрес!» —
Есть.
Было.
Будет.

2
Перегорающее страдание
Сиянием
Омолнило
Лик,
Как алмаз, —
     — Когда что-то
     Блеснувшее неимоверно,
     Преисполнило этого человека,
     Простирающего длани
     От века до века —
                    За нас;

(Поэма начинается не с распятия, а с прихода Христа на Иордан, когда на Него сходит Дух Божий. Маленькое пояснение: согласно учению Штейнера, Христос был просто человеком, на которого в момент Крещения на Иордане сошел дух Солнца и с Ним соединился. Все это стоит за строками Андрея Белого.)
     — Когда что-то
     Зареяло
     Из вне-времени,
     Пронизывая Его от темени
     До пяты...
И провеяло
В ухо
Вострубленной
Бурею Духа: —
          — «Сын,
          Возлюбленный —
                              Ты!»
Зарея
Огромными зорями,
В небе
Прорезалась Назарея...
Жребий —
Был брошен.

(Христос идет на служение.)

3
Толпы народа
На Иордане
Увидели явственно: два
Крыла.

Сиянием
Преисполнились
Длани
Этого человека...

И перегорающим страданием
Века
Омолнилась
Голова.

И по толпам
Народа
Желтым
Маревом,
Как заревом,
Запрядала разорванная мгла, —

Над, как дым,
Сквозною головою
Веющею
Верою
Кропя Его слова, —

Из лазоревой окрестности,
В зеленеющие
Местности
Опускалось что-то световою
Атмосферою...

(Это картина перемены ауры Земли.)

Прорезывался луч
В Новозаветные лета...

И, помавая кровавыми главами
Туч,
Назарея
Прорезывалась славами
Света.

Происходит соединение Христа с Иисусом. А потом Христос умирает. И воскресает.

Поэт дает сцену, которая навеяна не только Евангелием, но и картиной известного немецкого художника Грюневальда, который изобразил Распятие в страшной форме, в ужасной форме, где физическое страдание доведено до предела, где уже кончается искусство и начинается натурализм.

Измученное, перекрученное
Тело
Висело
Без мысли.
Кровавились
Знаки,
Как красные раны,
На изодранных ладонях
Полутрупа.

Глаз остекленелою впадиною
Уставился пусто
И тупо
В туманы
И мраки,
Нависшие густо.

А воины в бронях,
Поблескивая шлемами,
Проходили под перекладиною.

5
Голова
Окровавленного,
Лохматого
Разбойника,
Распятого —
— Как
         и
            Он —
Хохотом

Насмешливо приветствовали
               — «Господи
               Приемли
              Новоявленного
              Сына Твоего!»
И тяжелым грохотом
Ответствовали
Земли.

6
В опрокинутое мировое дно,
Где не было никакого солнца, которое
На Иордани
Слетело,
Низринутое
В это тело
Перстное и преисполненное бремени —

Какое-то ужасное Оно,
С мотающимися перепутанными волосами,
Угасая
И простирая рваные
Израненные
Длани, —
В девятый час
Хрипло крикнуло из темени
На нас:
— «Или... Сафахвани!»

(«Боже Мой,
зачем Ты Меня оставил».)
 
7
Деревянное тело
С темными пятнами впадин
Провалившихся странно
Глаз
Деревенеющего Лика, —

Проволокли, —
Точно желтую палку,
Забинтованную
В шелестящие пелены —

Проволокли
В ей уготованные
Глубины.

Без слов
И без веры
В воскресение...

Проволокли
В пещеры —
В тусклом освещении
Красных факелов.

8
От огромной скорби
Господней
Упадали удары
Из преисподней —

В тяжелый,
Старый
Шар.

Обрушились суши
И горы,

Изгорбились
Бурей озера...
И изгорбились долы...
Разламывались холмы...
А души —
Душа за душою —
Валились в глухие тьмы.

Проступали в туманы
Неясные
Пасти
Чудовищной глубины...
<...>
Эти проткнутые ребра,
Перекрученные руки,
Препоясанные чресла —

 девятнадцатом столетии провисли:

— «Господи!
И это
Был —
Христос?»

Но это —
Воскресло...

И вот, доведя изображение до последнего предела ужаса, Андрей Белый подводит нас к тайне Воскресения.
Мы над телом Покойника
Посыпаем пеплом власы
И погашаем
Светильники.
В прежней бездне
Безверия
Мы, —
Не понимая,
Что именно в эти дни и часы —

Совершается
Мировая мистерия...

13
Мы забыли: —
Из темных
Расколов
В пещеру, где труп лежал,
   С раскаленных,
   Огромных
   Престолов
   Преисподний пламень
   Бежал.

   Отбросило старый камень;
   Сорваны пелены:
   Тело,
   От почвы оторванное,
   Слетело
   Сквозь землю
   В разъятые глубины.

14
Труп из вне-времени
Лазурей,
Пронизанный от темени
До пяты,
Бурей
Вострубленной
Вытянулся от земли до эфира...

И грянуло в ухо
Мира:
   — «Сын,
   Возлюбленный —
                               Ты!»
Пресуществленные божественно
Пелены,
Как порфира,
Расширенная без меры,
Пронизывали мировое пространство,
Выструиваясь из земли.

Пресуществленное невещественно
Тело —
В пространство

Развеяло атмосферы,
Которые сияюще протекли.
Из пустыни
Вне-времени
Переполнилось светами
Мировое дно, —
Как оно —
Тело
Солнечного Человека,
Сияющее Новозаветными летами
И ставшее отныне
И до века —
                    Телом
                              земли.
Вспыхнула Вселенной
Голова,
И нетленно
Простертые длани
От Запада до Востока, —

 

Как два
Крыла
Орла,
Сияющие издалека.
И это своеобразное видение крещения, смерти и воскресения Белый переносит на трагедию Первой мировой войны, на судьбу России и свою надежду, которой Блок, в сущности, не выражал. В «Двенадцати» надежды нет, а последнее его стихотворение «Пушкинскому дому» вообще говорит о другом: «Но не эти дни мы звали, а грядущие века». Для Белого все иначе, все мистично.
23
Россия,
Страна моя —

 

Ты — та самая,
Облеченная солнцем Жена,
К которой
Возносятся
Взоры...
Вижу явственно я:

 

Россия,
Моя, —
Богоносица,
Побеждающая Змия...
Народы,
Населяющие Тебя,
Из дыма
Простерли
Длани

 

В Твои пространства, —
Преисполненные пения
И огня
Слетающего Серафима.
И что-то в горле
У меня
Сжимается от умиления.
24
Я знаю: огромная атмосфера
Сиянием
Опускается
На каждого из нас, —

 

Перегорающим страданием
Века
Омолнится
Голова
Каждого человека.
И Слово,
Стоящее ныне
Посередине
Сердца,
Бурями вострубленной
Весны,
Простерло
Гласящие глубины
Из огненного горла: —
— «Сыны
Возлюбленные, —
«Христос Воскрес!»
Это было написано весной 1918 г.

Таковы были эти первые попытки интерпретации революционных событий с помощью языка Библии. Интерпретацию Блока можно назвать либеральной: все равно добро, все равно впереди Христос. Вторая интерпретация — мистическая: в этих бурях совершается рождение нового человека. А следующая интерпретация принадлежит Есенину. Здесь уже настоящий мрак и восстание. Есенин говорит то, чего другие говорить не решались.

Я думаю, что многие из вас знакомы с этими текстами, тем не менее неплохо нам их сейчас вспомнить. Если Блок лишь намекал, что впереди должен идти Другой, то Есенин сказал об этом открыто. Есенин — человек огромной поэтической отзывчивости, стихи его до сих пор затрагивают какие-то струны в нашем сердце, потому что он очень человечен, прост. Это не символист Белый — для избранных. Это и не Блок, который, может быть, и старался прийти к народу, но все-таки тоже был избранным, элитарным поэтом. Есенин мог бы стать элитарным поэтом, но сознательно им не стал. Он был начитанным, образованным, интеллигентным человеком — он только играл под простачка. Это была его сознательно избранная роль среди столичных интеллектуалов.

Есенин сжился с традиционной церковной, библейской символикой, она была для него языком таким же естественным, как образы природы, образы, связанные с любовью, весной, закатом, осенью. Но когда он увидел это восстание, он его пережил как самое настоящее восстание антихриста! И сказал об этом прямо, со свойственной ему игрой в библейскую «грубость». Вот несколько строк из поэмы «Инония».

Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, —
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.

Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.

Не хочу восприять спасения
Через муки Его и крест:
Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд.

Я иное узрел пришествие —
Где не пляшет над правдой смерть.
Как овцу от поганой шерсти, я
Остригу голубую твердь.

Прекрасные, блестящие слова! Сам антихрист о себе не сказал бы лучше! Поэты ведь не от себя говорят, недаром Пушкин называл поэта эхом. Это в значительной степени бессознательное творчество.
Подыму свои руки к месяцу,
Раскушу его, как орех.
Не хочу я небес без лестницы,
Не хочу, чтобы падал снег.
И даже то родное, церковное, что всегда было связано с его детством, с его лирикой, с пейзажем, наконец, с его матерью, — все это становится ему противно. Никогда это не было противно Есенину, до конца дней его не было противно; но здесь он говорит как одержимый:
Лай колоколов над Русью грозный —
Это плачут стены Кремля.
Ныне на пики звездные
Вздыбливаю тебя, земля!
Заметьте, уже не музыка колоколов, а лай колоколов! Он восстает на Бога, он произносит кощунства, он проклинает те слова, которые поколениями были священны для людей, даже грубых, те слова, которые поколениями были священны в древнецерковных традициях. В нашей церковной истории — в Византии, древней Руси, Болгарии, на церковном Востоке, — как и в западной церковной истории, было немало темных пятен, и мы этого не скрываем. Но и на Западе, и на Востоке всегда существовала мысль, что Бог охраняет малый остаток, что в Церкви грешников всегда есть оазис, остров праведников. В старинной русской традиции этот оазис назывался градом Китежем, скрытым градом. И вот Есенин пишет:
Проклинаю я дыхание Китежа,
И все лощины его дорог.
И хочу, чтоб на бездонном вытяже
Мы воздвигли себе чертог.

Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию,
Где живет божество живых!

«Божество живых», какое-то реальное божество, — это, по-моему, даже не требует комментариев. Старая Русь, которая была любима Есениным, здесь невольно оказывается противоположностью новой (невольно, я повторяю это еще раз, — он как одержимый говорит).
Плачь и рыдай, Московия!
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю моим клювом слов.
Чтобы не читать всю эту псевдобиблейскую, хотя и безусловно сильно написанную поэму, я закончу ее эпилогом. Поэт пародирует пророка, он видит новый град:
По тучам иду, как по ниве, я,
Свесясь головою вниз.
Слышу плеск голубого ливня
И светил тонкоклювых свист.

В синих отражаюсь затонах
Далеких моих озер.
Вижу тебя, Инония,
С золотыми шапками гор.

И дальше поется песня нового мира: «Слава в вышних Богу и на земле мир!», — так начинается эта песня. Вы знаете: согласно евангелисту Луке, когда родился Христос, эту песнь пели ангелы. Но на самом деле это была древняя песнь о Спасителе, которую пели уже несколько поколений людей: Сияние Бога на небе, но оно же и на земле среди людей доброй воли.
«Слава в вышних Богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.

Кто-то вывел гуся
Из яйца звезды —
Светлого Исуса
Проклевать следы.

Кто-то с новой верой,
Без креста и мук,
Натянул на небе
Радугу, как лук.

Радуйся, Сионе,
Проливай свой свет!
Новый в небосклоне
Вызрел Назарет.

(Опять библейские ассоциации: есть пророчество о том, что Христос въезжает на Сион, то есть в Иерусалим, на осле — осел знаменовал мир, и пророк Захария говорит: «Ликуй от радости, дщерь Сиона, и Царь твой грядет к тебе... кроткий, сидящий на ослице».)
Новый на кобыле
Едет к миру Спас.
Наша вера — в силе.
Наша правда — в нас!»
И «Спас» пришел, приехал (только не на кобыле — как ни странно, Иосиф Джугашвили, хотя и был горцем, почему-то не любил ездить на лошадях и предпочитал другие способы передвижения). Его призывали и ждали, поэтому он пришел. Такие слова не рождаются просто в фантазии поэта. Я еще раз подчеркиваю, что Есенин здесь выступил медиумом, почти невольным медиумом, проводником какой-то демонической силы, которая заставила его произнести эту библейски-кощунственную поэму.

В то же время жил и трудился у себя в Коктебеле Максимилиан Александрович Волошин. В прошлый раз я вам говорил о том, что из всех поэтов того времени он глубже всех понял ситуацию, глубже всех понял огромную историческую перспективу происходившего. Он не увидел тут рождения апокалиптического нового мира, который виделся Белому, или чистого восстания антихриста, как у Есенина, или некоего абстрактного принципа добра и справедливости, выступающего в образе Христа, как у Блока. Он видел это в огромном масштабе горизонтов всей истории — он знал ее лучше их всех. Для него период 1612 г., Лжедмитрий, события Французской революции, перевороты, которые совершались в мире, были уроками, и он смотрел на события двадцатых годов с этой точки зрения. Проникая в самую суть событий, он часто выражался на языке библейской эсхатологии: «Народу русскому я грозный ангел мщенья».

Почему «ангел мщенья»? Потому что он видел нечто закономерное в катастрофе, которая произошла. Дело в том, что уже тогда, начиная с 1917 г., и в 1920-е годы, да и теперь иногда, многим людям казалось и кажется, что негативные явления, связанные с революционными процессами, были случайностью, их могло и не быть. Нет, все это имело свои глубочайшие причины. Они уходили далеко в историю и глубоко в душу человека. Недаром Волошин писал поэму о святом Серафиме Саровском как об идеале русской святости, о протопопе Аввакуме, о трагедиях русской и европейской истории — он мыслил глобально. Сторонник индийских воззрений сказал бы, что он мыслил кармически. Я не очень люблю употреблять эти термины, но могу сказать так: он ощущал осмысленность мирового процесса. И не просто так, интуитивно, а на основании своей колоссальной эрудиции и глубокого проникновения в суть вещей. Он был не просто поэтом. Я никогда не забуду, как его вдова рассказывала мне о тушении пожара. Она была достаточно скептической дамой, чтобы что-то выдумывать. Загорелся их дом, и Макс, как все его фамильярно называли, подошел, сделал особый жест руками и медленно пошел на огонь — и огонь отступил. Он дистанционно погасил этот пожар.

Один из исследователей личности и творчества Максимилиана Волошина, Владимир Петрович Купченко — человек, который в молодые годы приехал с Урала в дом Волошина, к его вдове, жил там долгое время, проделал колоссальную работу по изучению биографии и наследия, потом попал под колесо застойных времен, был выброшен оттуда, из музея, в сущности, оклеветан, едва избежал судебного преследования (сейчас он, можно сказать, реабилитирован), — собрал последний том прозы Волошина «Лики творчества». Там есть его серьезные комментарии, надеюсь, они будут появляться и дальше. Он собрал целый томик стихов Волошина на библейские сюжеты, я ему помогал это комментировать.

На одну лишь эту тему мы могли бы говорить несколько часов подряд, ибо каждое библейское стихотворение Волошина содержит в себе глубочайший смысл. Подчеркиваю, я не литературовед и чисто художественные аспекты я здесь не беру. Некоторые люди считают, что Волошин был слабым поэтом, я, правда, согласиться с этим не могу, но нас сейчас интересует совсем другая проблема.

Я бы очень хотел обратить ваше внимание на то, что у Волошина была глубокая интуиция: что катастрофа, которая произошла у него на глазах, это не конец, это не полная катастрофа, а испытание для многих людей, испытание, которое можно пережить с достоинством. Вы, вероятно, знаете пластинку «Голоса, зазвучавшие вновь», которая была выпущена сравнительно недавно, там он читает свое стихотворение «На дне преисподней» памяти Гумилева и Блока. Да, действительно, это было страшное время, и он мог каждую минуту ждать расправы над собой, но замечательно, что он писал о своей стране: «Но твоей Голгофы не покину, от твоих могил не отрекусь».

Это был человек, абсолютно лишенный какого-либо национализма, шовинизма, он был естественным, здоровым патриотом, хотя по матери и был немцем. И среди его стихотворений есть одно, которое является пророческим. Это стихотворение навеяно темой Достоевского.

Вы помните, что, когда Достоевский писал «Бесов», он взял за основу одну из самых странных, загадочных историй в Евангелии (толкователи до сих пор не решили, что там произошло): однажды (я напоминаю тем, кто не читал) Христос прибыл на лодке в пустынное место, где жили язычники, — в восточной стороне моря Галилейского. Там, среди пещерных гробниц, жил бесноватый. Он выскочил оттуда с диким криком, Христос его остановил и избавил от беса. И тут произошло что-то странное. Эта темная сила, которая корежила этого человека, вдруг всколыхнула стадо свиней, которое там пасли язычники, и стадо, обезумев, бросилось в воду.

Повторяю, тайна этого места не расшифрована. Достоевский расшифровывал его исторически: свиньи — это нигилисты, революционеры; демоны разрушения войдут в них, они бросятся в воду истории и потонут. Но история рассудила иначе: бесы в них действительно вошли, но бросились они не в воду, а на людей, так что все произошло несколько более трагично. Волошин берет тот же сюжет и рассматривает его как пророчество.

Был к Иисусу приведен
Родными отрок бесноватый:
Со скрежетом и в пене он
Валялся, корчами объятый.

— «Изыди, дух глухонемой!» —
Сказал Господь. И демон злой
Сотряс его и с криком вышел —
И отрок понимал и слышал.

Был спор учеников о том,
Что не был им тот бес покорен,
А Он сказал:
«Сей род упорен:
Молитвой только и постом
Его природа одолима».

(Так действительно рассказывается в Евангелии о другом случае исцеления.)
Не тем же ль духом одержима
Ты, Русь глухонемая! Бес,
Украв твой разум и свободу,
Тебя кидает в огнь и воду,

О камни бьет и гонит в лес.
И вот взываем мы: «Прииди!»
А избранный вдали от битв
Кует постами меч молитв
И скоро скажет: — «Бес! Изыди!»

Волошин думал и надеялся — и мы эту надежду разделяем, — что демоны разрушения, ненависти, зла, демоны глухонемые, как называл их Волошин (это реминисценция из Тютчева), не навсегда поселились в душе нашего народа, в нашей стране, и что есть средство против них: молитва и пост. Я думаю, друзья мои, что это средство не устарело, оно продолжает сохранять свою актуальность и поныне. Что касается демонов, то у них есть одна особенность: они все время меняют облик и, выступая под разными знаменами, продолжают свое разрушительное дело.

Я хотел вам еще зачитать стихи некоторых других, наших современных советских поэтов на эту тему, но чувствую, что это бесконечно... Вот старый киевский русский поэт Леонид Вышеславский. Он написал небольшое стихотворение «Поэт», по-своему понимая образ Христа. Он изображает Христа как поэта среди прозы жизни. Вы скажете: что за пошлость! Это не пошлость. Для Леонида Вышеславского поэт — это значит святой, тот, кто видит красоту мира; а Христос ее нам показывает.

Теперь мы должны перейти к прозе. Что мы имеем? Я вижу здесь четыре главных произведения: «Доктор Живаго», «Мастер и Маргарита», «Плаха» Айтматова и, конечно, роман Домбровского. Есть и более мелкие, но мы остановимся на этом.

В первой части «Доктора Живаго» родственник матери главного героя, бывший священник Николай Веденяпин, рассуждает о жизни. Это прекрасные страницы. Он говорит, что Христос принес в мир благоговение перед личностью, что раньше это была давка в три этажа: боги, люди, рабы, которых скармливали рыбам. «Там было сангвиническое свинство жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель. Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн». И вот приходит Христос, приходит человек, который совсем не «звучит гордо». Он просто приходит и приносит человечность и мир. И вокруг этого вращается мир. Поэтому герой Пастернака говорит о необходимости быть верным Христу. Даже если человек не понял Христа до конца как Богочеловека, но он чтит священность личности, он уже сохраняет какую-то верность Христу. Мысль достойная и глубокая, хотя далеко не исчерпывающая всего.

Надо сказать, что религиозность Пастернака была очень туманной, необязательной. Он был крещеным человеком, в кругу друзей высказывался как человек, принимающий религиозное мировоззрение. Хотя он учился в Марбурге и занимался философией, но не был ни философом, ни теологом. Однако его стихотворения на евангельские темы обладают удивительной особенностью: они чем-то напоминают древние иконы. Средневековые западные иконы очень часто актуализировали события, то есть изображали их на фоне действительности, знакомой человеку своего времени.

Я не буду вам цитировать стихотворение «Рождественская звезда». Вы все помните: «Стояла зима. Дул ветер из степи. И холодно было Младенцу в вертепе на склоне холма». В истории было не так. Это зима в России. А около Вифлеема в то время было достаточно тепло, так что пастухи на ночь даже не загоняли овец, они всю ночь находились под открытым небом — значит, это было весной или летом. Но нам это неважно: потому что снег, льды — это наше обрамление Рождества. И стихотворение про Марию Магдалину: «Обмываю миром из ведерка я стопы пречистые Твои...» Помню, когда я услышал это впервые лет тридцать назад, меня даже немного покоробило: что за ведерко такое? Но потом, вчитываясь, я понял такую простоту, бытовизм этих стихов, напоминающие старые иконы. На иконе фигурируют детали быта, знакомые средневековому человеку. Это не археология, это не события первого века нашей эры, это вечные события (хотя это действительно были события первого века нашей эры), и в них участвуют народные массы, богослужение и сама природа.

Есть одно свойство Пастернака: природа — участница и герой всех его произведений, особенно «Доктора Живаго». Вспомните, как переживают за него окружающие деревья; как, описывая драмы в жизни доктора и его друзей и близких, Пастернак с таким же энтузиазмом описывает, как наступает весна — это тоже для него было событие. Стихотворение «На страстной» — одно из самых прекрасных произведений о православном богослужении: «Еще кругом ночная мгла, еще так рано в мире...» Вспомните, как там описаны деревья: как они расступаются, приближаются — «Они хоронят Бога». Это все вместе — природа, человек, снег, богослужение, Псалтирь и Апостол — все это сливается в удивительную вязь.

И лес раздет и непокрыт,
И на Страстях Христовых,
Как строй молящихся, стоит
Толпой стволов сосновых.

А в городе, на небольшом
Пространстве, как на сходке,
Деревья смотрят нагишом
В церковные решетки.

И взгляд их ужасом объят.
Понятна их тревога.
Сады выходят из оград,
Колеблется земли уклад:
Они хоронят Бога.

И видят свет у царских врат,
И черный плат, и свечек ряд,
Заплаканные лица —
И вдруг навстречу крестный ход
Выходит с плащаницей,
И две березы у ворот
Должны посторониться.

Или возьмем стихотворение:
Большое озеро, как блюдо.
За ним — скопленье облаков,
Нагроможденных белой грудой
Суровых горных ледников.

По мере смены освещенья
И лес меняет колорит.
То весь горит, то черной тенью
Насевшей копоти покрыт.

Когда в исходе дней дождливых
Меж туч проглянет синева,
Как небо празднично в порывах,
Как торжества полна трава!

Стихает ветер, даль расчистив.
Разлито солнце по земле.
Просвечивает зелень листьев,
Как живопись в цветном стекле.

В церковной росписи оконниц
Так в вечность смотрят изнутри
В мерцающих венцах бессонниц
Святые, схимники, цари.

Кажется, это действительно храм, на который он смотрит. Это храм в его душе, потому что то реальное озеро, которое он описывает (я видел его), на самом деле маленький прудик, раза в два шире, чем это помещение; но поэт так воспринимал его — как картину мира. И на этом фоне совершались события духовные:
Природа, мир, тайник Вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья отстою.
И, наконец, стихотворение о смерти, тоже из «Доктора Живаго»:
Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора...
Что это за слова? Почему «в этот день»? Потому что Церковь верит, что события прошлого, великие события жизни Христа вырываются из потока времени. Поэтому мы поем на Рождество: «Дева днесь Пресущественнаго раждает...» Не «Дева родила Его две тысячи лет назад», хотя это так и было, а Она сегодня, днесь, рождает — для нас это актуально сегодня. В этом и торжество: здесь, сегодня все это происходит.

Поэтому актуализация здесь оправдана, одухотворена и позволяет нам многое видеть. Ведь, как герой романа, доктор Живаго, открывает Его Завет, Завет Христа и «как от обморока ожил», все мы живем как в обмороке и, слушая слова Христа, мы можем очнуться, пока приходит Воскресение.

Пастернак дерзает сказать прямо от лица Христа, и только внутреннее чувство поэта позволяет ему это:

Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Снова образ взят не из библейской истории, а из того, что Пастернак подглядел, скажем, на Волге или еще на каких-то реках, где сплавляют бревна. Но он увидел это как символ истории: столетья плывут ко Христу...

Человек другой культуры, Чингиз Айтматов поражает нас еще большей смелостью. Ибо Пастернак вырос на библейской и европейской культуре — в музыке, поэзии, литературе, философии, а Чингиз Айтматов провел суровую юность в совершенно ином культурном климате — мусульманском, в тяжких условиях: отец его был репрессирован, и сам он занимался не музыкой, не философией, как Пастернак, а был зоотехником, это занятие мало способствует литературе. Для вас, горожан, это звучит не совсем понятно, но я проходил в свое время ветеринарию, поверьте мне, это малоромантическое занятие.

Айтматов затронул в своем творчестве глубокие нравственные катастрофы нашего общества, и это ставит его в один ряд с ведущими российскими писателями; это традиция, которой двести-триста лет. Он не похож, скажем, на Флобера, который часто писал для того, чтобы написать, и сказать ему было нечего, он мог только что-то рассказать. Между тем Айтматов, человек, который пишет не на языке своего детства, создает совсем новый мир. Он знакомит нас с миром природы, упорно уничтожаемой в нашем столетии, он входит в детскую душу, душу ребенка; и в романе «Плаха» он ставит, я бы сказал, апокалиптическую для нас тему наркомании. Это вам не алкоголизм. Чтобы стать алкоголиком, надо немножко «поработать», а наркоманом можно стать с одного раза, такова психофизическая природа человека.

Этому миру отбросов, черных людей он хочет противопоставить носителя добра. И здесь все трагично. Он ищет. Какой-нибудь Николай Островский повел бы туда, к этим горцам в Среднюю Азию, юного идейного большевика типа Павки Корчагина, который пытался бы их вылавливать и истреблять. Но Айтматов прошел другую школу, он уже знал, что всего этого недостаточно. Ему захотелось найти некую нравственную точку отсчета для новой шкалы. И, будучи человеком, в общем, внерелигиозным, он обратился к христианской традиции.

Его спрашивали, почему именно христианской, ведь он же мусульманин по культуре. Он ответил, что христианство в духовном и нравственном смысле лидирует сегодня в мире, он признал это как объективный факт. И он захотел изобразить современного Христа. Я не могу сказать, что мне лично импонирует этот образ студента Авдия. Конечно, он напоминает мне скорее князя Мышкина в современном варианте. Достоевский хотел сделать князя Мышкина новым Христом. Это не получилось. Христос Евангелия — другой.

В чем трагедия Авдия? Этот юноша скорее похож не на православного молодого человека, а на баптиста. У нас баптисты — самые рьяные христианские проповедники, вызывающие глубочайшее уважение и симпатию, но в силу ряда причин они не ищут общего языка с окружающим миром и бьют сразу напропалую. То есть, кто их услышал — хорошо, кто нет — плохо. И герой романа Айтматова настолько чужд этой среде уголовников, что говорит с ними, как на китайском языке, диалога никакого нет, все это пустое занятие, попытка с негодными средствами. Осуждать героя нельзя, такие люди есть, я таких видел. Авдий — не вымысел. Но на Христа он не похож. Хотя Айтматов вовсе не ставит между ними знак равенства, но параллель явно проводится: Христос стоит перед Пилатом, который Его не понимает. Но на самом деле между Пилатом Айтматова и Христом Айтматова гораздо больше понимания, нежели между бедным Авдием и этими уголовниками. Там просто бездна лежит, и разговор там состояться не может.

В вымышленном диалоге между айтматовским Пилатом и айтматовским Христом проскальзывают молнии, там иногда есть даже очень интересные мысли. «Когда Ты вернешься к нам?» — спрашивает Пилат. И Христос отвечает: «Когда вы ко Мне придете». Над этим стоит задуматься. Я не уверен, что Айтматов богословски это осмыслил, но что-то водило его рукой. На вопрос, почему он так изобразил Христа, он честно признался, что Христос — это целый космос, и каждый писатель берет от Него только небольшую грань. Эти слова очень важны. Может быть, стенограмма нашей встречи в Западном Берлине все-таки будет где-нибудь опубликована и эти слова Айтматова сохранились. Вы их запомните, он верно сказал: «Христос — это целый космос, и никто не может Его объять».

И, наконец, Домбровский. Настоящий герой нашего времени, настоящий человек, смелый, эпатирующий озорник, в нем есть немного от Солженицына, но в нем больше юмора, больше озорства, чем у Солженицына. В его романе «Факультет ненужных вещей» некий полоумный бывший батюшка создает книгу о Христе (всех прямо тянет к этой теме), и отрывки из нее фигурируют в романе.

Но в чем же здесь смысл? Смысл этой попытки интерпретировать историю Христа — сугубо советский, я бы сказал, сталинистский. Потому что этот священник, автор книги о Христе, подозревает, что был еще один предатель, кроме Иуды. В самом деле, согласно старому закону (впрочем, и у нас он действует), нужны были два свидетеля, чтобы подтвердить показания. И в одном из древних текстов сказано, что Иисус был обвинен при двух свидетелях. Герой Домбровского задает вопрос: «Двое было — и кто же это был?» Он делает все время многозначительные намеки: «Значит, кто-то еще из двенадцати? Не сам ли Петр, который отрекся?» Вот эта стукачебоязнь — типичная болезнь нашего времени. Обвинять наше поколение в этом нельзя, потому что люди прошли через такую школу гнусности, что действительно уже не доверяли самим себе. Это единственный в своем роде вариант — что среди двенадцати был еще какой-то стукач, — это, так сказать, апофеоз советской интерпретации евангельской истории.

Время неумолимо бежит, но я все-таки не могу пройти мимо Михаила Афанасьевича Булгакова.

Здесь мы попадаем в еще более сложную ситуацию. Когда книга впервые была напечатана в журнале, очень многие люди приходили ко мне и спрашивали: это что же теперь — Евангелие от Воланда? Но эта интерпретация ничего не означает, это пустые слова. Во-первых, начнем с того, что Воланд в романе Михаила Афанасьевича — это не дьявол. Дьявол — начало разрушительное, это зачеркивание всех эстетических и этических ценностей. А Воланд, несмотря на свои копыта, грязную рубашку и всякие фокусы, — он же исходит из принципов здоровой, нормальной морали. Он, несомненно, нравственно превосходит советских москвичей двадцатых годов. Давайте вспомним, как он снисходительно говорит о людях: они такие же, как сто лет назад, им тоже надо и то и то. Разве это говорит дьявол? Считать Бегемота дьяволом, пускай даже второго ранга, — это совершенное безумие: Бегемот просто душка. Даже карикатурный дьявол у Гоголя никогда не вызывает симпатии, а тут — кот, который сидит и «починяет примус»! Даже довольно мерзкий Коровьев — не дьявол. Давайте вспомним, что роман был немного недописан, что он написан каким-то особым образом, что это было вдохновение, а не вычисление, это не была художественно сформулированная идея.

Что же было в романе? На что он похож в библейском отношении? На Евангелие? Нет, не на Евангелие. Он похож на Книгу Бытия. Может быть, вы несколько удивитесь, это действительно может показаться странным, но я попытаюсь это вам в двух словах объяснить.

Разумеется, Творец пребывает повсюду. И нет места во Вселенной, где бы не было Его присутствия. Там, где Его нет, — небытие. Но для развития человеческого духа необходимы какие-то особые кризисы, которые мы в библейской традиции называем «Господь посетил». Вдумайтесь: слова эти антропоморфны, то есть человекоподобны. Что значит «посетил»? Я могу посетить своего друга, потому что я человек, находящийся во времени и пространстве. Могу к нему прийти, могу уйти. Но как же Бог может посетить? Это образ, конечно. Это значит, что Он поставил нас перед определенным испытанием. История Авраама и трех странников — это история чудесного посещения: Бог пришел проверить, в каком состоянии находится мир, в данном случае Содом и Гоморра. Надо сказать, что библейский автор не был столь наивен, чтобы полагать, будто Богу «оттуда», простите меня, не видно, что делается в этом гнусном городе, чем там занимаются содомиты. Но это некий кризис, некая проверка, некий стук в дверь, напоминание; именно отсюда берут начало сюжеты чудесного посещения.

Их в истории литературы много. Классическим сюжетом было посещение тремя странниками Авраама, а если перейти ближе к нашим временам — история, описанная в «Фаусте», еще ближе — у Герберта Уэллса есть «чудесное посещение»: как пастор подстрелил ангела во плоти, и тот попал в викторианскую Англию и стал смотреть, как живут люди. Изумление и трагедия этого ангела показали тупость и дикость нашей жизни.

Так вот, «Мастер и Маргарита» — это тоже книга о чудесном посещении. Кто-то посылается из иных миров, чтобы испытать нас, Москву. И вот что происходит: все приходит в движение, все эти лиходеевы, варенухи, вся Москва приходит в движение. И выплывает весь портрет ее. Портрет неоднозначный: тут и любовь Маргариты, и драма Ивана Бездомного, и трагедия Мастера, и гнусности всех алоизиев могарычей и так далее, то есть вся гамма жизни. И вспомните, что в конце, когда свита Воланда покидает Землю, весь этот шутовской наряд с них слетает.

Поскольку в этот период люди предавали других и себя, то в романе нужно было поставить еще одну тему — о предательстве. Как ее сделать вечной, надвременной темой? Путь традиционный: надо ее изобразить через Евангелие. Но у Булгакова было желание создать что-то новое, это свойственно любому писателю.

В те годы, когда он писал «Мастера и Маргариту», появилось огромное количество литературы, в которой доказывалось, что, во-первых, Христа не существовало; во-вторых, если Он и существовал, то о Нем написано все неверно; в-третьих, ни одного подлинного Его изречения до нас не дошло и так далее. Я всю эту литературу читал от корки до корки, от первых книг, которые вышли еще в 1919 г., и вплоть до конца тридцатых годов, когда все эти ревнители атеизма нашли свой печальный конец в сталинских лагерях. Впрочем, их не за это брали — брали ни за что, как и других людей. Было тогда кооперативное издательство «Атеист», оно пыталось стать самоокупаемым и закрылось из-за того, что не могло окупить себя. Какой только белиберды они не издавали! Там были десятки названий (я, повторяю, все это читал), где на разные лады варьировалась одна и та же тема.

Хронологически это совпадает как раз с тем моментом, когда Булгаков работал над «Мастером и Маргаритой». Мировоззрение Булгакова до сих пор достаточно неясно, и мы не будем строить никаких гипотез. В письме к Сталину он назвал себя мистическим писателем.

Он решил создать свой вариант евангельской истории. Причем, я должен вам сказать, что не все детали романа целиком им изобретены. Существовало несколько довольно поздних апокрифов, из которых он кое-что взял. Но дело не в этом. Он решил изобразить Христа. А ведь у него было огромное чутье великого мастера, что некоторые вещи художественно изобразить невероятно трудно. Но он рискнул.

Солженицын когда-то мне говорил: почему Булгаков понял, что нельзя изображать Пушкина (вы помните, у него есть пьеса «Последние дни»; Пушкина там нет, он присутствует где-то рядом, только тело его проносят после дуэли; но какое огромное чувство присутствия!), а что Христа не надо изображать, он не понял? На что я тогда ответил Александру Исаевичу, что он ведь вовсе не изображал Христа! Тот персонаж, который именуется Христом, Иешуа Га-Ноцри (так действительно звали Христа, Иисус Назарянин, по-русски), обладает совершенно другим характером. Это другой образ, немного простоватый, немного наивный, очень милый. Тот из вас, кто читал Евангелие, знает, что Христос никогда не был  м и л ы м  в обычном смысле этого слова. Персонаж Булгакова говорит палачу Марку Крысобою: «Добрый человек!» Ведь все люди добрые, — говорит Иешуа Га-Ноцри, — просто их, как говорится, среда заела. Но Христос никогда так не говорил. Он говорил: «Горе вам, книжники и фарисеи! Горе вам, порождение ехидны!» (по-нашему — змеиное отродье). Когда Ему сказали, что Ирод (Ирод Антипа, сын Ирода Великого, который избивал младенцев) хочет Его увидеть, Христос понял, что не увидеть он хочет, а арестовать, и ответил: «Скажите этой лисице...» или «Скажите этому шакалу...» (можно и так перевести это слово).

Ясность, властность, дух вождя присутствуют в Христе. При всей Его кротости, при всей Его любви к людям никогда ничего розового в Нем не было. Я хочу еще раз вам напомнить весьма справедливые слова Сергея Сергеевича Аверинцева о том, что в древней Руси (кстати, как и в Византии) было два образа Христа: суровый, новгородский — сдвинутые брови, «Спас — ярое око», и мягкий «Спас Звенигородский», который по преданию приписывали Рублеву. Аверинцев пишет, что оба эти образа соответствуют Евангелию, это две грани неисчерпаемой личности Христа. А у Булгакова это что-то третье. Это такой милый, добренький человек, бродячий философ. Христос никогда не был философом, уж тем более бродячим.

Гилберт Кийт Честертон говорит, что меньше всего Христос выполнял бы Свою миссию, если бы Он бродил по свету и растолковывал истину. Его жизнь можно описать, скорее, как поход. Как военная кампания, она имела цель, а не была блужданием, как будто Он не знал, куда Он идет. Но вдруг с этим милым, трогательным образом Иешуа Га-Ноцри, невинного страдальца, этого двойника Христа, очень далекого от Него, что-то происходит. Я думаю, это связано с тем, что, даже создавая псевдохриста, любой человек невольно начинает к Нему, к настоящему, приближаться. Вдруг, вопреки логике, как говорится, рассудку вопреки, в конце романа кто начинает распоряжаться судьбами людей? Этот бродячий философ. Он назначает место и Мастеру, и Пилату, и Маргарите, всем. Он вдруг переходит в другое измерение, уже и Воланд должен считаться с Ним. Впервые в тихой, маленькой, камерной мелодии пострадавшего бродячего философа вдруг звучат органные трубные звуки, и за этим образом проглядывают подлинные очертания Лика Христова.

Я думаю, что, если бы прошли еще годы, Булгаков как-то свел бы в романе все воедино. Но пусть это остается именно так, пусть эти противоречия несоединимы, пусть это псевдохристос. Это доказательство того, что, приближаясь к Его теме, приближаясь даже косвенно, даже почти по ложным путям, мы в конце концов оказываемся к Нему ближе, чем мы думаем. Ибо, как говорил апостол Павел: «Он недалеко от каждого из нас».

далее

содержание